Может быть, в ту же Сеговийскую лунную ночь, слышались две песни: под балконом донны Анны песнь любви земной пел грешный дон Жуан Тенорио, а перед иконой Божьей Матери — песнь любви небесной — св. брат Жуан Креста. И две эти песни, святая и грешная, были почти неотличимы одна от другой.
Часто уходил он из Сеговийской обители в соседние горы, где находилась пещера, откуда видны были только пустынная равнина, снеговые горы и небо. Целыми часами сидел он в этой пещере, погруженный в молитву или созерцание, а когда приходили к нему из обители, говорил как будто с виноватой улыбкой: «Ради Бога, оставьте меня, я не создан для того, чтобы жить с людьми. Лучше говорить с камнями, чем с людьми, — меньше греха…» (Вrunо, 326–344).
Скажет в «Песне Духа»: «Опьяненные любовью (к Богу) души уже не участвуют ни в чужих делах, ни даже в своих собственных» (Abr., 222). «Ангелам подобны такие люди (созерцание совершенного); что о грехах скорбеть надо, знают и Ангелы, но не скорбят и, даже в милосердных делах своих, не знают жалости, так же и эти люди… жалости чужой не знают; довольствуясь соединением с Богом, ничего они уже не хотят ни от вещественного мира, ни от духовного» (Abr., 217). Вечная молитва его: «Да расширит Господь душу мою, и да избавит меня от жизни земной, чтобы мне не нести на себе бремени человеческих душ» (Вrunо, 266. Baruzi, 284).
Страшную меру уединения его дают такие слова, как эти: «С миром должно так поступать, как будто никакого мира и не было вовсе» (Abr., 198). «Если бы даже рушился мир, будь спокоен» (Вrunо, 357).
Заповедь эту Иоанна Креста вспомнит, вероятно, полудруг, полувраг его, о. Джироламо Грациано, когда скажет о нем не очень справедливо, но очень язвительно: «Есть люди, которым кажется, что все духовное совершенство заключается в том, чтобы не выходить из кельи… если бы даже весь мир погибал в огне пожара» (Вrunо, 298). Кажется, бывали такие минуты, когда и сам Иоанн Креста сомневался, должно ли «с миром поступать так, как будто никакого мира и не было вовсе». Чтобы вернуться в мир, пробудиться от созерцания — погружения в себя и в Бога, он, в такие минуты, «бил кулаком об стену» (Baruzi, 283. Вrunо, 291–327).
...В уединении душа моя жила,
В уединении гнездо себе свила;
В уединение ведет ее Возлюбленный,
Потому что и он в любви одинок
В этих стихах «Песни Духа», может быть, вспоминает он о Сеговийской пещере.
В жажде уединения борется у него чувство святости с чувством греха. Очень вероятно, что в иные минуты он понимал, что если и Христос был одинок, то не потому, что уходил от людей, как он, Иоанн Креста, а потому, что люди уходили от Него. Но бывали и другие минуты, когда воля к уединению была для него тем, что можно бы назвать «первородным грехом святости» — соблазном нечеловеческой свободы и могущества. «Только в уединении душа вкушает свободу» (Нооrn., 213). «Бог сообщает душе (в уединении) страшную силу» (Abr., 215). Сила эта, может быть, ему страшна потому, что он и сам не знает, святая она или грешная. В этом-то незнании — главный источник того страдания, которое так верно и глубоко угадывает в нем Тереза: «Он был пресыщен страданием, harto está de padecer» (Bruno, 286). «Мужество у него великое, но так как он один, es solo, то для того, чтобы совершить дело свое… он нуждается во всем, что дает ему Господь» (Baruzi, 159). «Я не знаю, по какому злому року никто никогда не вспомнит об этом святом». «Я испугана злым колдовством, encantamiento, которое окружает брата Иоанна Креста» (Baruzi, 181. Вrunо, 166). Это «злое колдовство» и есть его же собственная воля к одиночеству. «Беги от всех людей, насколько можешь, потому что иного ты не найдешь святого уединения», — святого или грешного, в этом весь вопрос, никогда, может быть, до конца не решенный самим Иоанном Креста (Baruzi, 274). «Я теперь в большем одиночестве, чем когда-либо, но этого хочет Бог», — пишет он накануне смерти одной из любимых учениц своих. «О, сколько бы я хотел вам сказать… но ничего не скажу, потому что нет сил» (Вrunо, 166). Избавиться от «злого колдовства», выйти из темного колодца одиночества нет у него сил, может быть, потому, что он и сам не знает, надо ли из него выходить, или не надо; знает только, что надо «страдать… и молчать» до конца.
Страшную меру воли его к одиночеству дает и это учение о любви: «Должно любить всех одинаково, родных и чужих, и даже родных меньше, чтобы плоть и кровь не возбуждали этой естественной любви, которая существует между родными и которую должно умерщвлять, чтобы достигнуть совершенства. Да будут все тебе чужими… Не люби одного человека больше, чем другого, потому что ты ошибешься. Большей любви достоин лишь тот, кого больше любит Бог, но мы этого не знаем: вот почему, забывая всех одинаково, ты не ошибешься, любя больше одного, чем другого. Не думай же ни о ком ничего, ни злого, ни доброго, беги равно ото всех… чтобы достигнуть святого уединения» (Вrunо, 232–233, 424).
Грех для него не только любить, но и быть любимым: «Быть другом его есть уже грех, que solo ser su amigo era delicto» (Bruno, 362). «Перед смертью он сожжет письма Терезы, чтобы от всего быть свободным» (Вrunо, 230).
Волю его к уединению делает «первородным грехом святости» крайнее сгущение одного из цветов евангельского спектра: «Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Лк., 14, 26).
Но видно по этому «преисподнему опыту» любви-ненависти и то, как Иоанн Креста сам себе противоречит и борется с самим собой.
В Дуруэльскую обитель, именно в те дни, когда самоумерщвление его ужасает Терезу, как возможное «искушение диавола», он приглашает мать и брата Франческо (Вrunо, 91. Baruzi, 69). «Будучи в Сеговии… он послал за мной, — вспоминает Франческо. — Я приехал и, проведя с ним два или три дня, попросил его меня отпустить. Но он сказал мне: „Не торопись, останься еще несколько дней, Бог знает, когда снова увидимся!“» (Вrunо, 330). Нет никакого сомнения, что Иоанн Креста не исполнил страшного учения своего о любви-ненависти: «Должно умерщвлять естественную любовь свою к родным, чтобы достигнуть совершенства».